Лев Толстой - Детство. Юность. Толстой «Детство. Отрочество. Юность» – анализ

Удивительно умел писать Лев Толстой. «Детство, отрочество, юность» - роман автобиографический.

Причем авторская идея произведения подчеркнуто творческая: следовать не хронологии, а первичным этапам становления личности. Классик не просто вдается в воспоминания, но старается на примере главного героя показать основное в жизни каждого ребенка, подростка, юноши. Примечательно, что он своей книгой обращается именно ко всем родителям - не упустить эти принципиальные моменты в воспитании их детей. И это писателю удается.

Книга воспоминаний о детских и юношеских впечатлениях

Структурно книгу составляют три повести, наименование которых упоминается в названии романа. Действие произведения охватывает шесть лет взросления главного героя Николеньки Иртеньева. Повествование осуществляется им же, однако уже во взрослом возрасте. Поэтому в нем органично смотрится недетская глубина мысли.

«Детство» Льва Толстого рассказывает о жизни Николеньки в семейном имении Иртеньевых. С первых ее страниц читателя обезоруживает детская непосредственность мальчика. Классик правдиво и мастерски показывает, как в душе его героя происходит борьба самых противоречивых чувств. Композиция книги имеет свои особенности.

Принципиально автор не пересказывает (как это заведено в сочинениях для детей) хронологию пребывания Николеньки Иртеньева в родительском имении. Более тонкому авторскому стилю следует "Детство" Льва Толстого. В повести рассказывается лишь о тех эпизодах, которые наиболее повлияли на формирование чувств и сознания мальчика.

Роман о важности доброты в воспитании

Книга проникновенно показывает, как важно, чтобы в маленького, взрослеющего человечка была воспитателями изначально заложена доброта. Именно она, доминируя в добром ребенке, в дальнейшем хранит его, помогает при различных испытаниях не ожесточиться, не стать равнодушным.

"Детство" Льва Толстого показывает читателю, что в этом отношении Николеньке исключительно повезло. Ведь некоторая холодность родителей компенсировалась влиянием замечательных воспитателей. Немец-гувернант Карл Иванович, волей судьбы лишенный родины и семьи, любил его, как собственного сына. Да и не он один благоволил к маленькому Иртеньеву. Наталья Саввишна, милая светлая русская женщина, работающая дворовой прислугой, привила ему понимание важности доброты в характере человека.

По логике классика, доброта ребенка непосредственно влияет на развитие в нем творческого начала. К такому выводу подводит читателя "Детство" Льва Толстого. Краткое содержание самой повести можно свести к нескольким характерным эпизодам, отражающим формирование личности Николеньки.

Характерные эпизоды из "Детства"

В самом начале книги (этот момент важен психологически) маленького Иртеньева, уснувшего на уроке, будит гувернер Карл Иванович, ударив мухобойкой муху, сидящую над его головой. Мальчик вначале по-детски разозлился на своего учителя. Тот, одетый в халат с колпаком, в этот момент показался ему противным. Суть этого эпизода заключается в скорой смене всплеска негатива Николеньки на умиротворение. Ведь он в действительности очень любил Карла Ивановича и был благодарен ему за тепло, которое ему уделял пожилой немец.

Сознание ребенка претерпевает противоборство двух начал: творческого и рассудочного. Это важно упомянуть, пересказывая "Детство" Льва Толстого. Краткое содержание соответствующего довольно напряженного эпизода внешне выглядит достаточно мирно. Мысли и чувства бурлят внутри ребенка. Николенька рисует сцены охоты, на которую его взял с собой отец.

У него оказалась лишь синяя краска. И он решает создать свой синий мир. Николенька нарисовал сперва мальчика на лошади, рядом с ним - охотничьих собак, зайца. Но потом что-то не заладилось. Возникла навязчивая мысль, что такого не бывает. Мальчик разнервничался. Он на месте зайца изобразил куст, затем облако, а потом порвал свой рисунок. Милая непосредственность Николеньки. Видно, что в нем настолько сильна фантазия, что она превышает рационализм. По всей видимости, такое же творческое начало бурлило в детские годы и в самом авторе.

"Детство" Льва Толстого содержит еще один характерный эпизод. Автор нас подводит к мысли, что настоящий человек живой (но не “человек в футляре”) должен в детстве играть, ибо само детство - это одна большая и увлекательная игра. Так люди формируются. Игра в детском возрасте - это очень важно. Ведь именно в ней воспитывается непосредственность, коллективизм. Соответствующий эпизод показывает, как Николенька с другими детьми, пребывая в полном восторге, уселся на землю, изображая гребцов. Показательно, что его старший на пару лет брат Володя, назвав игру “ерундой”, остался стоять в стороне. Разве такая холодная рассудочность предполагает доброту? Неудивительно, что двух этих близких по крови людей - братьев - не связывает крепкая дружба. Действительно, разве могут ужиться лед и пламень, порыв души и предварительный расчет?

"Детство" - ключевая часть романа?

О важности связи ребенка с семьей и всем миром, устанавливаемой через любовь, пишет Лев Толстой ("Детство"). Краткое содержание произведения отображает эти глубинные, генные отношения Николеньки с семьей. Неслучайно завершает повесть внезапный крутой поворот судьбы мальчика, трагическое событие - умирает мама.

Характерно, что дальнейшее развитие сюжета в двух последующих повестях лишь продолжает логическую цепочку, начинающуюся с этапа детства. Не мудрствуя лукаво, заявим, что именно повесть "Детство" - ключевая часть всего романа. Нельзя понять его суть, прочитав лишь две его последующие части - "Отрочество" и "Юность". А все потому, что и отрочество, и юность Николеньки выступают своеобразными экзаменами для доброты и сердечности, заложенных в его личность с самого детства.

"Отрочество" и "Юность": как взрослеть, оставаясь самим собой?

Последовательно показывает нам этапы взросления мужчины Лев Толстой. Детство, отрочество, юность. Как и всех ребят, не обходит Николеньку желание походить на взрослых. Он опасается проявлять столь естественную для своих лет сердечность, считая, что другие подростки воспримут это как "ребячество". Повзрослевший главный герой, от лица которого написана повесть, выражает сожаление о том, что на этом этапе лишал себя "чистых наслаждений нежной детской привязанности".

Иртеньевы уезжают в дом к бабушке, московской барыне. Вскоре случается происшествие, вызвавшее стресс и даже потерю сознания Николеньки. Бабушка, не разобравшись, уволила любимого Николенькой Карла Ивановича, взяв на его место гувернера-француза. Психика подростка не выдержала, он пребывал в стрессовом состоянии: получил "двойку" по истории, нечаянно сломал ключ от папиного тайника. А когда новый гувернер Сен-Жером пожурил его, мальчик пошел на конфликт с ним: показал язык, а затем даже ударил. После наказания (Николеньку закрыли в чулане) у него случились конвульсии, закончившиеся обмороком. Впрочем, домашние его простили, мир снова воцарился в его сердце.

Повесть демонстрирует, что подросток Николенька сохранил детскую искренность и доброту. Ведь именно он, наблюдательный, упросил отца выдать замуж с приданным прислуживающую горничную Машу, влюбленную в портного Василия.

“Юность” знакомит нас с Иртеньевым - студентом университета. Студенческая жизнь уводит его от идеалов детства. Николенька дезориентирован. Форма превалирует над содержанием. Он поверхностен в общении с людьми, слепо пытается следовать законам моды, считает принципиальным прогуливать лекции, грубить, вести праздную жизнь. Расплата наступает в виде провала на экзаменах.

Иртеньев осознает, за что поплатился, и твердо принимает решение для себя на всю последующую жизнь - совершенствоваться нравственно.

Вместо заключения

Роман Л.Н.Толстого "Детство, отрочество, юность" стоит того, чтобы его читали и перечитывали. Кажущаяся легкость слога и увлекательность повествования замечательного рассказчика скрывают глубокую мысль.

Внимательно прочитавшие книгу улавливают ее суть: они начинают понимать, как с детских лет формируется личность доброго и порядочного человека и какие вызовы ему предстоит преодолевать в юности.

Находясь на Кавказе, Толстой приступает к созданию романа о становлении личности человека, намереваясь озаглавить его обобщенно: «Четыре эпохи развития». Начинающий писатель вынашивает обширный и интересный замысел повествования о детстве, отрочестве, юности и молодости. Четвертая часть задуманного произведения не была написана, и оно сложилось в трилогию, ставшую первым значительным творением Толстого и его художественным шедевром.

Анализ «Детства»

Трилогия «Детство. Отрочество. Юность», анализ которой мы проведем, открывается «Детством». Толстой, работая над ним, пережил настоящую творческую лихорадку. Ему казалось, что до него никто ещё так не почувствовал и не изобразил всю прелесть и поэзию детства. Маленький герой — Николенька Иртеньев, — живя в атмосфере патриархально-помещичьего быта, воспринимает окружающий его мир в его безмятежности, как счастливое, идилличное и радостное существование. Для этого есть много оснований: все его любят, вокруг ребёнка царит теплота и человечность во взаимоотношениях людей, растущий человек живёт в согласии собой и открывающимся перед ним миром; он переживает чувство гармонии, которой писатель необычайно дорожит. Нельзя не залюбоваться такими персонажами книги, как учитель Карл Иванович, няня Наталья Савишна. Толстой проявляет поразительное умение прослеживать мельчайшие движения человеческой души, смену переживаний и чувств ребёнка. Н. Г. Чернышевский назвал эту особенность писателя «диалектикой души». Она проявляется и тогда, когда юный герой познает самого себя, и тогда, когда он открывает окружающую его действительность. Таковы сцены детских игр, охоты, бала, занятий в классной комнате, смерти матери и Натальи Савишны, обстоятельства, когда раскрывается сложность человеческих взаимоотношений, несправедливость, несогласие людей друг с другом, когда обнаруживаются горькие истины. Нередко ребёнок проявляет аристократические предрассудки, но он же учится их преодолевать. Формируется искренность маленького героя, его доверие к миру, естественность поведения. В повести «Детство» весьма ощутим автобиографический элемент: многие эпизоды напоминают детство Толстого, ряд открытий ребёнка отражает взгляды и искания самого писателя. В то же время автор стремится к обобщенности в раскрытии поры детства, и потому был очень огорчен тем названием — «История моего детства», — которое дали повести издатели журнала «Современник», где она была напечатана. «Кому какое дело до истории моего детства? » — писал он Некрасову, отстаивая типичность изображенного.

Анализ «Отрочества»

Вторая часть трилогии — «Отрочество», — продолжая многие мотивы предшествующего произведения, в то же время существенно отличается от «Детства». У Николеньки Иртеньева возрастает аналитичность мышления. Он читает Ф. Шеллинга, и у него возникает потребность философски осмыслять мир. Возникают тревожные вопросы о том, куда девается душа после смерти, что такое симметрия, существуют ли предметы вне наших отношений к ним. Главы «Поездка на долгих», «Гроза», «Новый взгляд» отражают новую фазу духовного развития героя. Появляется новое представление о мире: мальчик осознаёт множество чужих жизней, которое раньше им увидено не было, «...не все интересы, — рассуждает Иртеньев, — вертятся около нас... существует другая жизнь, ничего не имеющая общего с нами...» Это размышление о широком и разнообразном мире становится важной вехой в духовном развитии подростка. Он достаточно зорко видит социальное неравенство; Катенька помогает ему уяснить существование богатых и бедных, Карл Иванович открывает ему меру своих несчастий и степень своей отчужденности от мира. Растёт разъединение и Николеньки с окружающими людьми, тем более что он явственно осознаёт своё «я». Учащаются злоключения Иртеньева (главы «Единица», «Изменница»), что ещё больше обостряет разлад с миром, разочарование в нём, конфликт с другими людьми. Существование уподобляется жизни в пустыне, усиливается мрачность колорита повествования и напряженность его сюжета, хотя внешних событий в повествовании по-прежнему немного. Но намечается и преодоление душевного кризиса: важную роль в этом играет дружба с Нехлюдовым, исповедующим идею внутреннего совершенствования. Критик С. Дудышкин отметил высокие художественные достоинства повести «Отрочество» и назвал автора «истинным поэтом».

Анализ «Юности»

«Юность» — третья часть трилогии, опубликованная в «Современнике» в 1857 году, — повествует об укреплении нового взгляда на жизнь, о стремлении героя к «нравственному усовершенствованию». Мечты, переданные в одноименной главе, укрепляют юношу в этом стремлении, хотя они достаточно оторваны от реальной жизни, и вскоре обнаруживается неспособность героя осуществить свои намерения. Высокие представления о жизни подменяются светским идеалом comme il faut (благовоспитанности). Однако искренняя исповедь Иртеньева свидетельствует о его тяготении к правдивости, благородстве, о стремлении его стать внешне и внутренне совершеннее. А рассказ в последних главах о поступлении юноши в университет говорит о тяготении героя к новым людям, разночинцам, которых он здесь встречает, о признании их превосходства в знаниях. Иртеньев обретает связи с людьми, и это значительная веха в истории его созревания. Однако последняя глава повести носит название «Я проваливаюсь». Это откровенное признание в крахе прежней морали и философии, разочаровании в усвоенном образе жизни и одновременно — залог дальнейшего созревания личности героя. Не случайно критик П. Анненков писал о «героизме внутренней честности», проявленной Толстым в «Юности».

Лев Николаевич Толстой

Детство. Отрочество. Юность

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Учитель Карл Иваныч

12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal! – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nu, nun, Faulenzer! – говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen Sie, Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

– Sind Sie bald fertig? – послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages», в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч бо́ льшую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, – а каково мне?» – и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю – право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, – а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой – стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.

Весь мир отмечает 150-летие со дня рождения великого русского писателя Льва Николаевича Толстого.

За шестьдесят лет неустанного творческого труда Толстой создал огромное литературное наследие: романы, десятки повестей, сотни рассказов, пьесы, трактат об искусстве, множество публицистических и литературно-критических статей, написал тысячи писем, томы дневников. Целая эпоха русской жизни, которую В. И. Ленин назвал «эпохой подготовки революции» в России, отразилась на страницах книг Толстого. Творчество Толстого знаменует собой новый этап в развитии художественной мысли.

В 1910 году в статье-некрологе «Л. Н. Толстой» В. И. Ленин писал: «Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот».

Для молодой Советской республики издание Толстого явилось делом государственной важности. Первый управляющий делами Совета Народных Комиссаров В. Д. Бонч-Бруевич писал, что уже вскоре после Октябрьской революции В. И. Ленин предложил А. В. Луначарскому организовать при Народном Комиссариате просвещения издательский отдел и напечатать в большом количестве сочинения классиков, Толстого в первую очередь. При этом Ленин дал указание: «Толстого надо будет восстановить полностью, печатая все, что вычеркнула царская цензура».

В 1928 году, когда отмечался столетний юбилей Толстого, было начато сразу три издания: Полное собрание художественных произведений в 12-ти томах, рассчитанное на самого широкого читателя (вышло приложением к журналу «Огонек» за 1928 год тиражом 125 тыс. экз., с предисловием А. В. Луначарского); Полное собрание художественных произведений в 15-ти томах, подготовленное видными текстологами и комментаторами тех лет - К. Халабаевым, Б. Эйхенбаумом, Вс. Срезневским (завершено в 1930 году; тираж 50 тыс. экз.); Полное собрание сочинений в 90-та томах, давшее исчерпывающий свод сочинений, дневников, писем Толстого (завершено в 1958 году; тираж 5-10 тыс. экз.).

По свидетельству В. Д. Бонч-Бруевича, Ленин «сам лично вырабатывал программу издания», где должно было появиться все без изъятия из написанного Толстым. Девяносто томов этого монументального издания включили почти 3000 печатных листов, из них около 2500 листов текстов Толстого и около 500 листов комментария. Видные исследователи, выдающиеся текстологи многие годы посвятили разбору, прочтению рукописей и комментированию Толстого. Это издание заложило фундамент для всех последующих изданий Толстого, стимулировало всестороннее исследование жизни и творчества великого писателя, определило научные принципы издательского дела в СССР (всего вышло в советское время 14 собраний сочинений Толстого на русском и национальных языках).

Одновременно с подготовкой и выпуском в свет девяностотомного Полного собрания отдельные сочинения Толстого выходили большими тиражами на русском языке и языках разных национальностей СССР. После Великой Отечественной войны в течение двенадцати лет (1948–1959) было выпущено три новых собрания сочинений Толстого: Собрание художественных произведений в 12-ти томах («Правда», 1948); Собрание сочинений в 14-ти томах (Гослитиздат, 1951–1953); Собрание сочинений в 12-ти томах (Гослитиздат, 1958–1959).

Гениальный художник, создавший произведения, «которые всегда будут ценимы и читаемы массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни», Толстой вместе с тем - выдающийся мыслитель, поставивший в своих работах «великие вопросы» демократии и социализма. Толстой дорог современному читателю но только тем, что он дал «несравненные картины русской жизни», «первоклассные произведения мировой литературы», но и тем, что он выступил страстным критиком эксплуататорского строя жизни и всех его институтов, защитником угнетенного при таком строе народа.

В 1960 году в связи с 50-летием со дня смерти писателя было предпринято издание нового типа - Собрание сочинений в 20-ти томах (ГИХЛ, тираж 300 тыс. экз.). Оно включило не только все завершенные художественные произведения Толстого, но и некоторые незаконченные фрагменты, наброски, а также статьи об искусстве и литературе, избранную публицистику, письма, дневники. Это издание отразило новый, более высокий уровень советской текстологии и литературной науки. Впервые здесь дан текст романа «Война и мир», выверенный по авторским рукописям; уточнен текст севастопольских рассказов. Помимо вступительной статьи Н. К. Гудзия, в каждом томе помещен историко-литературный комментарий к разным периодам творчества Толстого.

Следующее издание (в 12-ти томах, 1972–1976), также массовое по тиражу, сделало еще шаг в уточнении текстов художественных созданий Толстого: роман «Анна Каренина» напечатан с поправками по рукописям (которые были впервые учтены в издании «Литературные памятники», 1970), исправлены ошибки в тексте повести «Крейцерова соната» и др.

За последние тридцать лет появились собрания сочинений Толстого на национальных языках: армянском, украинском, грузинском, латышском, эстонском, туркменском. Начало выходить собрание сочинений на азербайджанском языке. Книги Толстого переведены на шестьдесят семь языков и наречий народов СССР.

Сбылось то, о чем еще в 1900 году писал Толстой издателю: «Самое близкое моему сердцу желание иметь своим читателем большую публику, рабочего трудящегося человека и подвергнуть свои мысли его решающему суду».

Детство

«Детство. Отрочество. Юность» – 1

Лев Николаевич Толстой

Детство

Глава I.

УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра – Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из‑под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Auf, Kinder, auf!.. s"ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal , – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nun, nun, Faulenzer! – говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!»

Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen sie , Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из‑под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

– Sind sie bald fertig? – послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages» , в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой‑то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из‑под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно‑величавым выражением читает какую‑нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким‑то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один‑одинешенек, и никто‑то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю, – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подкленные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная , употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, – а каково мне?» – и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю – право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, – а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из‑под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой – стриженая липовая аллея, из‑за которой кое‑где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью‑нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, Бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.



Поделиться